Андрей Курков: месса за инфантильностью

Андрій Курков: меса за інфантильністю

Андрей Курков — реформатор украинского книжного рынка. Именно он ввел у нас формат короткого европейского романа — и на четверть века это стало стандартом отечественной прозы. И вот выходит его «Шенгенская история» (Х.: Фолио, 2016) 716 страниц! Кругом — шагом марш?

Конечно, относительно писательского рыночного реформаторства — это скорее метафора, выявление точки сдвиги. Украинские издатели действительно взорували на успех Куркова по тогдашней євромодою на 200-страничные произведения. И кроме писательского примеру, их влекли рыночные миражи: середина 1990-х — это жесткий дефицит украинской книги, который быстрее было удовлетворить тонкими изданиями. Поэтому двадцатилетняя нашествие «евроформата» вызвана не так обезьянничанием литераторов, как издательским диктатом. Едва ли не единственное исключение из тотального эконом-варианта — Оксана Забужко, которая больше симпатизировала американской традиции, где толстые книги не переводились никогда.

И лет десять назад читательские вкусы Европы начали отчетливо меняться. С литературно чувствительной еврозоны прозвучал прогноз польского критика: «Старосветская эпичность будет расти в цене: мы соскучились по ней, так как живем все обособленнее и видеть все начинаем «раздельно» (Иностранная литература. 2006, №8). Теперь эта волна, похоже, добежала Украины. И снова барометр на отметке «Курков».

Андрій Курков: меса за інфантильністю

Нет, речь идет вовсе не о конъюнктуре. Андрей Курков и раньше не был апологетом моды. Просто его авторский стиль, его писательскую природу, так сказать, догнал европейский літпроцес. Все Курковые произведения — кроме рассказов и детских текстов — это классические повести (в менее градуйованій мировой системе координат — короткие романы). И «Шенгенская история» — не исключение. Это, собственно, три повести, стартуют с одной часопросторової точки, — крепко связаны уже действительно романною историей Кукутіса, воплощением легенды о ритуальную фигурку печального литовского Христа — Рупінтоєліса, что заботится о всех литовцев в мире («сидит и о них думает, переживает»).

Три параллельные повествования стартуют за несколько часов до присоединения Литвы к ЕС: три молодые пары преподносят рождественские бокалы за перспективы безвизового жизни. Они еще не ведают, что «перспектива, она для тех, кто остается. А уезжают за мечтой! Обычно — за бесперспективной». Обретение этого печального, как улыбка Рупінтоєліса, опыта и является сюжетом «шенгенской истории».

Но почему «литовский роман» (таков подзаголовок произведения), а не «украинский»? Во-первых, думаю, автору не удалось бы так убедительно отразить шенґенський миф, напрочь политизирован в Украине. Во-вторых, персонажи Куркова (во всех его произведениях) не имеют национальности: они не украинцы, не русские и не литовцы. Они — местные. Сплошь зависимые от частного пространства, персонального времени и коллективной памяти.

Местные Куркова — это тот самый этнос «пацанов» Жадана, только из благополучных семей и не заброшенных географических локаций. Молодежь, пораженная социально-психологическим недугом по имени «инфантилизм» (синдром искусственной дитинності вследствие длительного давления тоталитарного государства). Молодежь, которая застряла в паутине злютованої коллективной памяти, что в быту имеет название здравого ума. Разница между этими писателями разве что в том, что Жадан описывает уже конвульсии порабощенного предрассудками ума, а Курков — гедонистический аспект инфантилизма. Но что негативно эффективнее — вопрос. Жаданова hard-диктатура памяти над совсем слабой імуносистемою интеллекта насобирала воевать в Донбассе сорок тысяч выродков, а light-диктатура над миллионами румяных «колобков» Куркова создала наше уродливое политическое настоящее.

Итак, безбрежного и бездонный мир инфантилизма. Андрей Курков «исследует» не разбушевавшуюся детско-животными волнами его поверхность, а внешне спокойны глубинные фракции, где ностальґія описывается ключевыми в прозе А.Куркова словами: «грусть», «тоска», «огорчение», «растерянность». Это первоначальные инфантильные реакции («беспокойство сменилось озадаченностью») неофитов интеллекта («думал ради того, чтобы думать, а не для того, чтобы принять решение»). Персонажам А.Куркова никогда не приходит в голову поступить, как, к примеру, персонажа В.Ивченко: «Чтобы не поддаться сумму, встал и начал делать упражнения с гантелями» (Одиссея лучшего сыщика республики. — К.: Темпора, 2016). Вектор каждого малейшего движения Куркових героев — к внутренней недвижимости — «оставить этот день для размышлений и грусти». А размышления те в основном улягають сформулированному в одном из ранних произведений закона: «Глупые мысли приятнее и легче умных» (Закон улитки. — Х.: Фолио, 2002). Однако на этом сибаритской уровне немало мыслительных приманок; по крайней мере возможность отвлечься от серо-черного социальной завіконня и заполучить праздник на ровном месте, как-вот: «К нам приедет телевидение! — произнес Витас так сокровенно, как иногда жена сообщает мужу о том, что у них будет ребенок».

Все было бы хорошо — ведь «нерешительность и лень уберегают людей от многих глупостей» (В.Ивченко), — если бы не неприятность, что роком преследует каждого персонажа А.Куркова: необходимость оторваться от дивана и двинуть куда глаза глядят. «Все-таки он «комнатный мужчина», а не тот, что постоянно рвется в дорогу», — психоаналізує себя один из дієвців «Шенгенской истории». Драма всех его произведений в том, что враждебные обстоятельства ґвалтовно заставляют «домашних мужчин» путешествовать. Точь-в-точь, как в парадоксе Ежи Лєца: «И для того, чтобы сомневаться, нужно принять решение» (Непричесанные мысли. — К.: Дух и Литера, 2006). То есть, чтобы «просто помечтать и улыбнуться», — нужны усилия.

На первый первый взгляд, Андрей Курков — антитеза Валерию Шевчуку. Если у Шевчука странствия — это погоня, то у Куркова — побег. И как ни странно, оба ведут своих героев к одной цели: найти потерянный/обещанный рай, страну «Здесь и теперь». В сути дела — это правдивая сказка. И как в любой сказочной путешествия обочине пути попадаются всевозможные церберы абсурда: домашняя пінґвін, плавучий остров, роды в дирижабле, украденная сперма, раскрашивания животных. Что уж говорить о путники мысли, сдвинуты такими видениями, — например, такое: «А что, разве время — это тоже часть погоды?»

Андрей Курков — искусный дрессировщик разных абсурдов. В основном порожденных «советским образом жизни» и символически заклішованих в соцреалістичних лет — и кіномелодрамах. Чтобы добраться сердечника этого заколдованного психосвіту, что сумел изменить алгоритм реальности, автор вынужден прибегать к отталкивающих примовлянь, творить эзотерический синтаксис: подлежащее и сказуемое меняются местами вопреки грамматике; глаголы вынесены из стандартной конструкции в конец; точка в предложении уже не способна преградить поток подсознания. Именно так «грамотные» родители разговаривают с детьми — выворачивая языковые конструкции вспять, оприявнюючи новые оттенки значений и даже неожиданные смыслы; веселя их и себя, творя атмосферу Игры, которая является «независимой, безсмисловою и иррациональным целостью» (Иоганн Гейзінґа. Homo ludens. — К.: Основы, 1994).

Две пары из «литовского романа» воспринимают поездку за открытую границу почти по цитируемым выше голландским философом — за игру со спасительной кнопкой «enter/exit». Эмигрант-старожил сразу заметил их іншорідність и предупредил: «Вы здесь не выживете! Вы слишком спокойные». Но — не понял их загадочной постсоветской души. Она, инфантильная по природе, имеет свое понимание спокойствия. «На жизнь они зарабатывают почти, а вот на спокойствие — нет», — думает себе молодой литовец. В переводе на общеупотребляемую язык, это означает: в игре они таки спокойные, а в реале — чего-то не хватает для душевного спокойствия. Похоже, он охотно променял бы свое стрьомне французское жизнь на упорядоченный підкиївський быт своего предшественника-персонажа — где «всего по мелочам хватало. А по-крупному Дима только молча мечтал» (Ночной молочник. — Х.: Фолио, 2008).

Наличие несбыточной мечты — вот якорь, что удерживает (пост)советского інфантила в гармонической неподвижности, какие бы социальные штормы неистовствуют вокруг. Забери эту мечту — или осуществи ее — и равновесие трагически рушится. Французская линия «Шенгенской истории» именно об этом. Сначала парня манила дорога, «пробуждающая в любом мужчине ребенка, верящего в приключение и чудо», и под рукой были «простые, понятные и не сложные для исполнения планы на будущее». И вскоре, любимая девушка, которая быстро адаптировалась к западной праґматики, говорит ему: «Ты сошел с ума! Тебя надо становиться взрослым человеком! Ты скоро станешь отцом! Хватит смотреть на жизнь глазами клоуна!» После такого насилования подсознания представить себе дальнейшую жизнь невозможно — в войне символов рядовой Андреас погибает. Сбылось: увидеть Париж — и умереть. А предупреждал же герой предыдущего романа: «Знаешь, некоторые города существуют только для того, чтобы кто-то мечтал к ним попасть. А мечтать иногда важнее, чем ехать» (Львовская гастроль Джими Хендрикса. — Х.: Фолио, 2012).

Андрій Курков: меса за інфантильністю

Трагически заканчивается и экспедиция на английском направлении, где реальные «обстоятельства оказались сильнее честности и морали». Все в порядке только на глухом литовском хуторе, эмигрировать из которого третья пара «Шенгенской истории» так и не решилась. Мир ловил их, но не поймал — ограничился добычей во Франции и Англии. Эта сюжетная локация выполняет роль дидактического мерила и, несмотря на вполне современные занятия персонажей, очень напоминает литературно-классическую Обломовку.

Так, по большому счету, «Шенгенская история» — это приключения Обломовых ХХІ века. Русский классик Иван Гончаров создал поистине архетипический образ, загадочно-непізнанний, диссонирующей к любого государственного благоустройства. Полтора века назад его не воспринял имперский читатель и радушно принял по мнению критика Николая Добролюбова: такой хоккєй нам не нужен! А уж советский читатель изучал в школе не так роман, как Добролюбовську статью «Что такое обломовщина?». И только в 1979 году вышел фильм «Несколько дней из жизни.И.Обломова», где Никита Михалков и Олєґ Табаков реставрировали настоящую суть феномена: Обломов — это прото-хиппи.

И все герои Куркова — латентные хиппи. Дети цветов-птиц («только птицы могут правильно радоваться жизни. Потому что не думают, а поют!»). Их бесконечные странствия — то поиски хиппи-идеала, покоя в единении с вибрациями мира. Попытки устранить аллергию на настоящее, объясниться с мелочами. А главное — никогда и никуда не бежать; больше всего — «конкретизировать план на ближайший час» («Львовская гастроль…»). Непоспішність — это и есть признак освобождения от диктата обстоятельств: «Свободные люди никуда не спешат».

Слова «хиппи» в «Шенґенській истории» нет. Вероятно потому, что автор «сказал все» об этом явлении в предыдущем романе — «Львовская гастроль Джими Хендрикса» (2012). Это был самый «документальный» сочинение А.Куркова: среди действующих лиц встречаем не только Юрия Винничука, а и легенду львовского хиппи-тусовки Алика Олісевича, «деловой походкой никогда не пользовался… Если человек куда-то спешит — она уже не свободна». Здесь невольно припустиш, что Андреас и Клавдіюс с «литовского романа» если не реинкарнации Алика, то по крайней мере его адепты.

Вот чуть не трафаретная описание проживания времени, одинаково присущ и Олісевичу, и литовским ребятам, и Ильи Ільїчу Обломову: «Под утро Алика Олісевича разбудил звонок мобильного, который доносился со стороны двери. Разбудить — разбудил, но с дивана не поднял. За окном было еще темно. Едва слышно шарудів мелкий дождь, и мелодия мобильного на фоне дождя звучала приятно и совсем не раздражающе. Не возникало ни малейшего желания ее отключить. И она продолжалась с перерывами несколько раз. Алик лежал на спине и смотрел в потолок. Вот снова слышен только дождь, но, наверное, сейчас снова заиграет мобильник! И действительно, мобильник звучал еще дважды, прежде чем окончательно замолчал. Алик перевернулся на живот и снова задремал». И так — пока «в самом конце улицы Замарстиновской рассвете наступил четверг».

В «Львовской гастроли…», как и везде в Куркова, полно абсурда, некоторые из которых трудно поддаются анализу. Как вот ни с того ни с сего — вопрос: «По одну сторону этнического фронта или по другой?». Похоже, таким образом речь идет о третий фронт, к которому и приписан сам автор, — позаетнічний. Уместно вспомнить, что анаціональними есть два мировоззрения — коммунистов и хиппи. А когда хиппи возникают из коммунистического фантома — имеем дело с эксклюзивом.

Хиппи советского разлива — мізантропи (по крайней мере мужская частная); да — «везде, где есть люди, возникает что-то кадебістське». В силу последнего обстоятельства они — в отличие от хиппи свободного мира — цензурируют собственные мысли, вплоть до подавления в зародыше: «Испугался своих мыслей» («Шенгенская история»). Хиппи советского разлива пользуются невероятной языке Андрея Платонова и его же логикой: «Нормальному человеку должно быть плохо. Я вот нормальный человек. Мне плохо. Если тебе плохо, значит, и ты нормальный». А еще унаследовали привычку к гигантомании: «У него была странная идея — успокоить весь мир» («Ночной молочник»). Они мало обращают внимания на хрестоматийные символы, что обступают со всех сторон, а вместо этого выдумывают собственные («видит, слышит, даже нюхает созданные им самим галлюцинации»).

И несмотря на все постсоветские родинки хиппи-персонажи Андрея Куркова — вполне аутентичные. Для них, как и для мировых собратьев, «самое важное — охранять свой внутренний мир от всяких условностей!»

А «человеком, полюбила такую музыку, управлять невозможно». Герои Куркова могут гибнуть, но не способны гнуться.

Источник

Добавить комментарий